Елена Макарова » Сб май 31, 2008 11:39 am
Вот нашла в интернете свой рассказ, посвященный Мерабу Мамардашвили.
Елена Макарова
Мерабу Мамардашвили
Джазовая импровизация на тему поломанной раскладушки
====================================================
" у з н а в а н и я. Философия неслучайности встреч.
То же относится и к книгам. Каждую минуту, каждое мгновение с человеком может произойти н е ч т о, возможно, откроющее ему смысл существования; н е ч т о, дающее ответ на самые мучительные вопросы бытия. Должны совпасть минуты встречи, внутренние ритмы..."
Из статьи Сергея Зенкина о Мерабе Мамардашвили.
Никелированные остовы кроватей, вставленные одна в другую, Баухауз в стерильной пустоте, зеркальные шарики на высоких спинках детской кроватки, - столь уж существенно существование?
Блестящие холодные рейки конструкций и шарики зеркальные, дохнешь, запотеют и не отражают. Поломанная раскладушка на пустынном берегу Мертвого моря, просоленная вобла. Отражение горной гряды в густой белесой воде недвижно. Камни в воде также бессмысленно пересчитывать, как звезды. Но их явно больше.
Статья философа Мераба Мамардашвили "Свобода производит свободу" в "Независимой газете", из Москвы.
Привет тебе, мертвый Мераб, с Мертвого моря. Привет, большеголовый, наголо бритый философ, - твоя голова открыта для открытий, а моя душа - для узнавания.
Я тебя узнала сразу, и не поздно еще. Солнце садится за Кумранскими пещерами, смотри.
Помнишь мастерскую Маэстро, на Сретенском бульваре? Мне было 16-17-18-19-20, я переводила гравюры Маэстро в восковые рельефы. Ты врывался в мастерскую то один, то с Карякиным, то с Зиновьевым, то с Шиферсом, то вы все вместе заявлялись, и мы с Леной Елагиной варили вам кофе. Лена была вхожа в ваши беседы, я считалась еще маленькой и глупой. Мне казалось, что самое важное в мастерской - это лепить, переводить двумерное пространство в трехмерное. Все вы, и ты, в свою первую, наголо бритую голову, отвлекали Маэстро от работы. Теперь ясно, что за лепкой я пропустила самое главное, - твои свободные импровизации на тему сущности вещей. Маэстро обожал тебя и величал Мерабушкой.
Сретенский бульвар с покосившимися домами и полуразрушенными особняками доживал последние дни. В кафе "Ландыш" заседали алкаши, а рядом, в особняке Тургеневской читальни, старый библиотекарь, Абрам Давидович Иерусалимский, подшивал свежие номера газет к старым. Он знал, что подшивает вранье к вранью, но того требовала этика библиотечного дела. Темный песок, которым тогда еще посыпали улицы, лип к подошвам, когда снег стаивал, вокруг сапог образовывлась грязная лужа. В мастерской мы не переобувались, зачем? Вокруг мешков с гипсом лежала белая пыль, ошметки глины на полу, воск в брикетах повсюду...
В комнате Маэстро, с гравюрами, альбомами, книгами и рукописями заседала элита - сброд отщепенцев, нынче рассеянный по миру. Впрочем, это все описал Зиновьев в "Зияющих высотах". Он ухватил циклодинамику бесед, высеивание кристаллов смысла в атмосферу абсурда. Он писал быстро, накручивая спираль за спиралью, - и добравшись до высот, обнаружил там зияющую пустоту.
Потом бульвар разворотили бульдозерами, Тургеневская читальня рухнула, как карточный домик. Старый библиотекарь умер. Маэстро перебрался ближе к метро "Проспект Мира". Последнее, что я помню лепила - рельеф к новому зданию МХАТа, - маски. Когда рельеф был готов, власти приняли решение его заморозить, сделать что-нибудь попроще.
Маэстро уехал. Я вышла замуж и родила детей, - есть общие структуры, в них надо себя уместить, - волочить по сугробам коляску с младенцем, потея как лошадь, от усилий и набухания молока в груди. Многие тогда уехали. Остатки перегруппировались. Те, кто бросился в открытую схватку с режимом, оказались в лагерях. Те, кто уехал, писали письма тем, кто остался, мы читали их вслух. Иногда сквозь глушилку доносились до нас знакомые голоса. Иностранцы привозили нам книги наших друзей, которые мы знали в рукописях. Мы критиковали то, что наши писатели написали уже там, писать на чужбине, - только геням доступно сохранить живой язык боли.
Умер Сидур, так о нем услышали, узнали, что он был. И я вспомнила, как приходила к нему в полузатопленную мастерскую, как он подарил мне свой рисунок - портрет Солженицына, и как все по-разному относились к тому, что портрет висел у нас дома на стене во все времена.
Сидур - я тогда ничего не поняла про него, также как и про Мираба Мамардашвили. В ту пору, когда Маэстро неукротимой своей энергией выворачивал плоть наизнанку, Сидур работал пластическими, стилизованными формами, мне не доставало в них утробной энергии Маэстро. Все было "или-или", ничего между. Пристрастия юности, ее безапелляционнность: "Вы любите Катулла?" "Не любите, тогда убирайтесь!" Или - бешеная энергия деформированного пространства, или скрытая, сдерживаемая классической поверхностью, энергия античных статуй, сравнимая, разве что, с поверхностным натяжением капли. Казалось, стоит ножом полоснуть ногу Артемиды, и статуя разверзнется, спресcованная в мрамор форма лопнет и обнажит кровавые мышцы и пучки сухожилий. Между вывернутым наизнанку деформированным пространством и ложным спокойствием античных статуй зияла бездна. В ней жил и умер скульптор Сидур. В ней жил и умер Мамардашвили. Мераб не состыковался с историческим временем, и обещал родиться еще раз. За несколько часов до смерти он дал это обещание своим приятелям, - и вот, года не прошло, сидим мы с Мерабом на разваленной раскладушке, - нам не тесно.
"Задумаемся, - философствует Мераб, - можно заставить человека что-то делать, не нельзя заставить его х о т е т ь что-то делать. Заставить или принудить х о т е т ь. Можно ли, например, х о т е т ь любить, и поэтому любить? Или з а х о т е т ь и увидеть что-то новое? То же самое относится к мысли - она может только с л у ч и т ь с я. Когда мысль есть, она имеет последствия. Имитировать ее невозможно. Мысль как и воля не внушаема. Вот такого рода явления и называются свободой."
Темнеет море. У отрогов гор оно темно лиловое, а ближе к берегу - розовое. Луна наливается белизной, вокруг нее сгущается синь. Но еще можно прочесть: "Жил ИОВ на земле Русь, а имя его был Вадим Сидур. ИОВ - Инвалид Отечественный Войны. Сидур - по древнеевр. - молитвенник". Про Сидура пишет мой друг Марк Харитонов. Именно с ним мы, сидя на крыше в Каугури, в общем, на лето снятом доме на берегу Рижского залива, услышали по вражеским голосам, что умер Сидур. Это было летом, благоухали розы в саду, четверо детей рисовали за столом что-то прекрасное и ни на что не похожее, - мы с Марком дали им такую тему.
Марк был близким другом Сидура. Голубые глаза Марка остановились. Я потащила его к морю, ходить. Это было наше с ним любимое дело - ходить. 10 километров вдоль берега моря, быстрым шагом, - во время прогулок мы с равной страстью говорили о прозе Музиля и сборе брусники. Мы не были членами Союза Писателей, а до Дома Творчества в Дубулты было десять км, а там были писатели, они пили кофе и мылись в горячем душе. У нас на крыше мыться можно было только под синим рукомойником. Иногда мы с Марком прикидывались членами Союза Писателей, с уверенностью входили в Дом Творчества, главное - не оглядываться на дежурную, - и попадали в мир пьющих кофе, обитель прекрасных жен и мужей. Если среди них находились знакомые, я просила ( Марк просить не способен) их принести нам ключ от душевой. Мы с Марком по очереди ходили в душ. Чистые, румяные, мы напоследок пили кофе с коньяком, - настоящие советские писатели, мыслящие в комфорте.
В этот день мы пошли с Марком по берегу в другую сторону, не к Дому Творчества. Марк говорил о Сидуре взвешенно, как о явлении, равном песку, прибрежным ивам, парящим в небе чайкам, - и природа соглашалась с ним, ивы склоняли головы, песок скрипел в ответ, чайки подтверждали, да-да-да, га-га-га...
Просоленная вобла-раскладушка... Каркасы и арматуры алюминевые, шарики зеркальные, балки в пустоте... Вода теряет цвет, луна горит, восходят звезды, - уже трудно разбирать слова Марка про Заложника Вечности Сидура, а махонькие буквочки Мераба из "Независимой газеты" слились в серые полосы, и тяжелая вода Мертвого моря пошла белесо-серыми полосами.
Мы разбрелись, рассеялись по миру. Нам 40, 50, 60, - говорят, в цивилизованных странах в эти годы только и начинают жить. А мы подводим итоги, мы думаем, что сказать напоследок этому миру, который не понял и не услышал нас вовремя. Не у з н а л нас, не был готов к встрече, по предположению Мераба. Мир закрылся, а мы долбили своими клювами его железный панцирь. Мы не принимали ни социальных, ни денежных заказов. Потому что где-то сидел Сидур в подвальной мастерской и записывал для себя в дневнике:" ...любой заказ...губителен для художника и писателя. Только для себя, тогда получится для других."
Стемнело окончательно. Ко мне приблизилась какая-то фигура.
- Лама ат левада ве ацува? Ма кара?
( Почему ты одна и грустна? Что случилось?)
- Каха. Лефамим црихим лихийот оцувим ве левадим.
( Так. Иногда мы должны быть одиноки и грустны.)
- Беэмет, аколь бесейдер?
( По правде, все в порядке?)
- Беэмет.
Что я могу ответить заботливому израильтянину?!
Что ИОВ расшифровывается как Инвалид Отечественной Войны?
Что я не одна, со мной - гололобый философ, Мераб Мамардашвили, он не долетел до родного Тбилиси, умер в ожидании самолета, а теперь вот явился вторично - и прямо сюда, к Кумранским пещерам, к берегу Мертвого моря. Призвал сюда и ИОВа, с его "Памятником жертвам насилия" и "Треблинкой". Слышал ли этот размятый, свободный израильтянин, про Треблинку?
"Я свободный человек уже потому, что не рвусь за границу", сказал Сидур Марку Харитонову. Марк остался свободным там, где и был таковым, на улице Бажова, неподалеку от ВДНХ.
Сейчас уместно, но еще не пора делать заключения о ложности нашей попытки продолжить жизнь в условиях иной культуры. Ясно, что нам не удалось продолбить клювами железный панцырь. Ясно, что мы, вдруг устав от этой затеи, расправили крылья и улетели за тридевять земель киселя хлебать. Мифическая прародина строит нам гримасы. Мы, не купленные там, должны научиться продаваться здесь.
Мертвое море молчит. У раскладушки отложение солей. Она скрипит и кряхтит подо мной. Под ногами шевелятся камни.
Автобус несется во тьме по горной дороге, в Иерусалим. Эдемские сады в скалах, пальмы и густой дух апельсиновых рощ.
В Иерусалиме дождь.
Автобус, теперь с частыми остановками, довозит до дороги на Вифлеем. Скоро Рождество. Рождественская звезда над яслями в католических соборах. Мария, Иосиф, овцы, человеческо-божий ребеночек в колыбели, Волхвы, Елизавета... Народный, лубочный иудаизм, простому человеку должно быть внятно, кого и за что жалеть. Должно быть внятно ему, что его страдания искупятся. И для этого простому человеку нужен простой пример.
Тора лишена романтики. Что есть - то есть. Такова сущность сущего. А сущность требует толкований, и рождает талмудистов. Из романтизма мы перелетели в мир сущностей, где да-да - нет-нет не предусматривает не реинкарнации, не Чистилища. Все здесь начать - и кончить. А если мы начали - не здесь?!
Я не спешу. Будто все свидания уже состоялись. Если наша дикая кошка царапнет меня, окаменевшую статую, своим когтем, - моя кожа треснет, и трещины пойдут по всему телу, - я расползусь, превращусь в месиво из костей и мяса. Никто не сможет собрать меня и впихнуть обратно, в кожу.
Огромные охристые камни подсвечены фонарями. Отсюда, с обрыва, виден Вифлеем. Ущелье перерезано хребтом, на его позвоночнике - кудряшки низкорослых олив. Дальше - черный обрыв, зияющая пропасть, вверх от нее разбегаются огни Вифлеема, разряженный воздух дрожит, и огни дрожат, распространяя вокруг себя иссине-черное свечение.
Приглядевшись к темноте, можно различить шоссейные дороги, они обсажены хвоей и обставлены фонарями. Дальний свет фар на мгновение освещает храмы и дома, за эти доли секунд их невозможно рассмотреть, их можно только узнать. Днем, в ясную погоду, они видны, но я люблю приходить сюда ночью, в свете звезд, чтобы дух захватывало от стихов из "Доктора Живаго", Рождественской мишурной звезды над сладкими яслями в Краковском Костеле. Все это пришло отсюда, отсюда именно, где я сейчас стою, - так что, Сидур, это место никак не может быть названо "заграницей".
За-граница, за-город... - внеположено, вне, за пределами. А там, где я сейчас стою, и где валялась на просоленной раскладушке Вечный Предел. Здесь я узнаю Мераба, свернутого в трубку в моей руке, Мераба, чьи слова о свободе и импровизации накрутились одно на другое, слышу Марка, говорящего о напоре стихийных сил в оформлении мысли - трезвой, выверенной, жесткой. Ладони - в кристаллах соли. Соль просочилась в мелкие ранки на коже и саднит.
У раскладушки отложение солей, она стоит на берегу Мертвого моря, сложенная мною в книгу, ее дранная обложка порастает белыми кристаллами наших слов, превращается в памятник всем нам, под общим названием "Сидур". Соль - не снег, она не тает.