http://thebusinesscourier.co.uk/elena-m ... byt-soboj/Елена Макарова: СВОБОДА БЫТЬ СОБОЙ
Елена Макарова – известный арт-терапевт, художник, писатель и преподаватель, живет в Израиле, преподает в Милане, а ее онлайн-курс проходят люди со всего мира.
Беседовала Карина Кокрэлл-Фере
Первое, что поражает в этой маленькой женщине – огромная свобода.
У меня особое чувство на людей, для которых важен только собственный, внутренний суд – единственный, приговорам которого дана легитимность.
Елена Макарова
Елена Макарова
Руки художника – выразительные, динамичные: они умеют создавать невидимую всем реальность.
Елена Макарова знает, как (не метафорически, а буквально!) можно спасти искусством, творчеством от невидимых, как радиация, и не менее разрушительных врагов рода человеческого – ужаса, беспокойства, фобий, тоски… Все это нужно изобразить, сделать видимым, сделать фактом творчества, и тогда это отнимет у зла силу и власть.
Она – «онколог» прошлого века, исследующий изнутри ад Катастрофы. Она заглянула в такие бездны, в которые из чувства самосохранения, чтобы сохранить психику, люди боятся заглядывать…
Свободен ли «свободный художник», если переживает о продажах, популярности, мнениях…? Елена кажется именно от всего этого свободной. Важно другое: «это звездное небо надо мной и моральный закон во мне».
Глаза художника Елены Макаровой кажутся странным образом излучающими свет, а не поглощающими его, как большинство глаз. Она – необычный художник: искусствотерапевт.
У меня сразу возникает ощущение, что судьба подарила мне встречу с целой Вселенной: “внучка двух Холокостов”- армянского и еврейского, дочь прекрасных поэтов – Инны Лиснянской (1928-2014) и Григория Корина (Коренберг, 1926-2010), падчерица признанного поэта и переводчика древней литературы Семена Липкина.
Трагическое детство, работа у Эрнста Неизвестного; советские танки, увиденные ею в юности с пражского балкона; работа в Яд ва-Шем и беспрецедентное, длиною в жизнь, двойничество Елены Макаровой с сожженной в Освенциме австрийской художницей Фридл – такое реальное и мощное, что впору поверить в переселение душ.
Мы сидим в кафе рядом с Трафальгарской площадью и Национальной Галереей. Мы ведем разговор о сокровенном, словно не чужие: да так оно и есть – нас только что сблизили свет и тьма, созданные Рембрандтом. По аналогии с джондонновским “не спрашивай, по ком звонит колокол…” подумалось: не спрашивай, кому это – “мене, текел, упарсин” (не одному же Валтасару, в самом деле!). Всем нам.
А еще до этого мы бродили с Еленой по Британскому музею, отделу Древней Месопотамии и Ближнего Востока, говорили о древнем эпосе, о переводах «Гильгамеша» ее отчима Семена Липкина и вдруг увидели древнюю клинопись с английским переводом внизу: это была история царя, который за три тысячелетия до нас «родился в лагере сирийских беженцев, которые…». Три тысячелетия. Сегодняшний газетный заголовок.
Елена, откуда берется Ваше, столь очевидное уже для меня, чувство внутренней свободы?
Я никогда не делала то, что мне не нравилось. Только однажды, когда мне было 18 лет, ради денег пошла в Москве работать в институт, который проектировал мебель. Какие-то немыслимые профессора и заведующие кафедрами исследовали, какие должны быть, например, столы и стулья, чтобы достигнуть наибольшей продуктивности работников умственного труда (смеемся).
Помню, у них были какие-то удивительные, как нарочно придуманные, имена вроде Эвелина Эверестовна и Вильгельмина Кумпердиновна. Работать там мне было ужасно тяжело. Тогда кто-то посоветовал транквилизаторы. Я две недели проработала на транквилизаторах, под кайфом, но потом поняла, что это может слишком далеко завести. Вот там я и осознала, что физически неспособна работать только за деньги. Неспособна.
Расскажите о том, что было до этого невероятного института.
До этого все было очень бурно. Мы жили в Баку. В огромном роскошном ампирном доме с лепниной, который строил для себя какой-то богатый грек. Баку ведь когда-то называли маленьким Парижем: виллы нефтяных магнатов, бульвары, иностранные инвестиции, роскошь. Вот тогда грек и строил для своей семьи такое чудо. А при советской власти этот дом превратили в коммуналку, и туда вселили более ста человек. Один туалет, одна кухня и одна душевая. У маминой мачехи там была большущая комната.
Когда мои родители поженились, мамина мачеха отделила кусок, поставили перегородку. В этом куске комнаты я и родилась, там и жила наша семья. Этот наш дом был как Вавилон или Ноев ковчег. Всевозможные национальности. Большое количество детей самого разного возраста. Все в жизни протекало по-южному шумно, энергично, под звуки зурны – в одной из комнат жила азербайджанская семья с множеством детей. В одной из комнат был телефон, и там проживала дама, работавшая каким-то профсоюзным начальником. На втором этаже жила Марго, она была проводницей поезда Баку-Москва. Её потом убили во время армянского погрома. Я в тот момент как раз приехала в Баку. Информация до Москвы толком не доходила, и газета “Известия”, понятия ни о чем не имея, послала меня туда в командировку – написать о том, как там проходит воспитание с помощью искусства…
Я приезжаю, захожу в свой бывший дом, в котором выросла – в нашей квартире уже жил кто-то другой, но я зашла просто по старой памяти – а соседи меня увидели и кричат: “Что ты здесь делаешь?! Беги! Тут погромы!”. Они же знали, что у меня тоже армянская кровь.
Это вас соседи-армяне предупредили?
Нет, армян уже там не оставалось к тому времени… Были убиты или бежали. Азербайджанцы-соседи предупредили. Я без лишних слов, не задавая вопросов, хватаю такси и – обратно в аэропорт! Успела. Никто же не знал, что там творилось. Вернее, не представлял размах всего этого. Я знала, что там неспокойно, но что дошло до погромов.… Даже если читать между строк и слушать Би-би-си, все равно вся картина не казалась такой ужасной.
Как Вы открыли для себя арт-терапию? И как дальше развивалась Ваша жизнь?
Это случилось, когда мне было десять лет. Я лежала в больнице под Москвой, станция “Турист”, лежала довольно долго. И там было отделение для детей-инвалидов, от которых родители отказались, совсем маленьких, лет четырех, которые никогда в своей жизни не видели улицу. И вот я брала свой пластилин, который мне в больницу привозил папа, и ходила к ним устраивать представления. Рассказывала, как выглядит мир, который они никогда не видели.
Мама не хотела оставаться в Баку после того, как у нее умер второй ребенок. Очень тяжело это пережила. Многое из этого описано в моей повести “Цаца заморская”. Она поступила на Высшие литературные курсы.
Папа увез меня из Баку 18 октября 1961 года, когда мне было десять лет. Я хорошо это помню, потому что это был мой день рождения. Помню белую меховую шапку с помпонами. И осознание того, что впервые в жизни я еду в какую-то северную страну.
Мама жила в общежитии. Ни детям, ни супругам оставаться там не разрешали. Отец скитался по углам. И кто-то подал такую идею, что хорошо бы меня временно отдать в интернат, пока все не устроится. Меня нужно было на время куда-то деть. Я сделала бы все что угодно, только чтобы не разводились мои родители. Я тогда больше всего боялась, что они разведутся, если я не буду себя хорошо вести. Мне казалось, что от этого все зависит.
В интернате начался ад. Это был интернат для социально неблагополучных детей. Меня там били, душили…
А разве были интернаты не для социально неблагополучных?
Ну не все были столь ужасными. Потом меня перевели в другой интернат, и там все же было получше. А тогда я пережила страшный шок. Родителям ничего не говорила. Мой верующий дедушка когда-то мне говорил, и я это детской памятью запомнила, что в каждом человеке есть Бог. И вот, пока меня душили, я думала об этом и пыталась найти этого Бога в тех, кто меня душил… Но не додушили – их спугнули, наверное. Потом я ничего не помню – нянечки меня завернули в одеяло и принесли в изолятор, где меня и нашел ничего не подозревающий папа во время своего очередного визита. Или, может, позвонили ему. Я никому ничего не рассказывала еще и потому, что после этого несколько месяцев вообще не разговаривала, только икала. Потеряла дар речи. Когда дар речи вернулся, я все равно никому ничего не говорила, но умоляла, чтобы меня отправили в Баку, к моим бабушке и дедушке. Уже совсем, было, собрались меня туда отправить, но от волнения у меня поднялась температура, воспалилось горло, и вместо этого меня отправили гланды удалять. От этой больницы остался страх, что родители подойдут к окну…
Подойдут к окну?
Да, потому что родителям воспрещалось подходить к окну палаты. Не знаю, почему. И я писала плакаты родителям: “Не подходите к окну!”. Я ужасно боялась, что их будут ругать за это. У меня до сих пор хранится этот плакатик: “Не подходите к окну”…
Потом мои родители все-таки начали разводиться, а мне выписали мою тетю. Тетя Тоня из Саратова жила со мной под Москвой, во Внуково, где родители сняли нам домик. И там я ходила в деревенскую школу полгода. Потом тетя Тоня решила мне шить платье. Измеряет меня, а что-то все не сходится: платье все равно получается кривое… Повели к врачу.
Оказалось, что у меня искривление позвоночника третьей степени, практически горб, и нужно делать операцию. Тогда меня положили в хорошую больницу имени Шумской, для детей с костными заболеваниями, где мне нравилось: посреди природы, в какой-то старой помещичьей усадьбе. Я там пробыла два года. После этой больницы меня определили в хороший интернат, где я тоже провела два года.
Да, в пионеры меня так и не приняли. Потому что я прикоснулась к паровозу.
Прикоснулась к паровозу?
Да, нас привели принимать в пионеры на станцию Павелецкую, где стоял паровоз, который привез, кажется, Ленина… И сказали к нему не прикасаться. А он был такой блестящий, меня так и подмывало к нему прикоснуться… Я прикоснулась. И меня вывели из строя, пристыдили и сказали, что я не могу быть пионеркой, потому что прикоснулась к этому священному паровозу. А мимо шла какая-то тетка с кошелкой, прислушалась к происходящему, а потом сказала: “Так ее, падлу! А то подрастет – (драматическая пауза!) и на Мавзолей плюнет!”.
Тетка та еще не знала, что у меня фамилия вообще была Коренберг! Представляете?! (смеемся). А потом мои родители, наконец, получили квартиру! Я была в восторге. Но именно в этот момент у мамы началась тяжелая депрессия, и она ушла. И я осталась с папой. Кого-то бы весь этот опыт сломал, а меня – нет, даже помог. Вот тогда папа и отдал меня в подмастерья к Эрнсту Неизвестному.
makarova_seminar
elena-makarova.info
Вы учились у Эрнста Неизвестного? Каким он был преподавателем?
Он не был преподавателем. Он нанял меня, чтобы я работала.
Сколько Вам было лет?
Четырнадцать. Я лепила по его рисункам. Все эти ленты Мебиуса. Мы лепили вместе с Леной Елагиной. Сейчас она вместе с мужем Игорем Макаревичем, братом Андрея Макаревича, делает много инсталляций…
Эрнст был существом брутальным. Без сантиментов, но умница редкий. Он, например, потрясающе знал поэзию. Заболоцкого наизусть. В его мастерской собирались очень интересные люди: например, Зиновьев, Мамардашвили читал лекции. И я все это слушала, впитывала. Пьянство жуткое было, конечно. Например, когда его печатник зашился от алкоголя, он его споил: наверное, интересно было посмотреть, что будет. То есть вот такой холодный экспериментатор. Но нельзя сказать, что у него не было и замечательных качеств: это был человек потрясающего таланта, чувственный, как все скульпторы.
У меня есть еще одна повесть об этом времени: “Джазовая импровизация для поломанной раскладушки”, это из сборника “Вечный сдвиг”. Там вся история про мастерскую Эрнста. Когда он прочел одну мою повесть «Катушка» (я ее написала, когда мне было лет двадцать), он на меня рассердился и сказал: «Ты ничтожество, а пытаешься объяснить гениального человека с позиции ничтожества». И наговорил много злого. Но я на него не обижалась. Эрнст уехал в 1974 году, а я осталась. Когда мы потом встретились с ним в Нью-Йорке, он звал меня опять в помощники, говорил: «Возвращайся, мне нужны твои руки, у тебя дар – читать руками».
Что значит – читать руками?
Когда лепишь с рисунка, нужно уметь считывать, как падает свет, где должны быть тени, и всё это «знают» не только глаза, но и руки. Я это умею.
А потом мы с папой в 1968-м году поехали в Прагу. Нас позвали смотреть на свободу, а мы попали в танки… При этом мы жили в Праге у диссидентов – там были Гавел, Лопатка, Прохазка. Папа читал на свободном чешском радио свои стихи про Прагу, стихи Цветаевой о Праге… Когда он увидел советские танки в Праге, то чуть не выбросился с балкона: я его едва удержала за рубашку. Папа прошел войну. Когда я вернулась в Москву, в знак протеста выучила чешский язык, не думая, что мне он когда-нибудь пригодится. Я вообще не хотела возвращаться в СССР. Но папа сказал, что маму тогда посадят. И он меня заставил вернуться. И все последующие двадцать лет я пыталась уехать…
У Вас есть любимые сборники стихов Вашего отца, Григория Корина?
“Автопортрет”, “Повесть о моей музе”. А еще у папы была совершенно обезоруживающая улыбка и, когда я улыбаюсь, я чувствую его где-то в области рта. А глаза у меня скорее мамины: её взгляд… И от отчима, Семена Липкина, у меня очень много, хотя я и не его дочь: любовь к эпосу, непереносимость драм.
А как дальше складывалась Ваша жизнь?
Потом я выходила замуж. Когда мне был 21 год, ко мне приехал умирать дедушка. Шабе Перцевич Коренберг. Приехал он с чемоданом консервов. Я сняла его с поезда Баку-Москва. Мама к этому времени была занята Семеном Израилевичем, папа уже нашел себе другую женщину. Я осталась с дедушкой одна и делала все для него. Когда он умер, я его обмывала. Дедушка очень тяжело умирал. У него был рак предстательной железы с метастазами в легкие.
Но напоследок я сделала ему «подарок». Он всю жизнь мечтал разбогатеть. Я вывела его на улицу посидеть. Положила в кошелек деньги, сколько там их у меня было, и положила на лавочку. Он сел и чувствует – под ним что-то… Поднялся и увидел кошелек, полный денег. И застыл, не зная, как поступить. Я ему говорю: «Давай здесь посидим еще и подождем. Если никто за кошельком не вернется: он твой». И вот он сидел и смотрел на мои часы. Никто не пришел, и он был очень счастлив. У него даже боль прошла.
Вообще дед был интереснейшим человеком. Идем мы с ним, например, по улице, и он говорит: «Вот сидит человек, продает семечки. Ты думаешь, что это просто сидит человек и продает семечки. А это не так. Это черная, страшная ворона, которая продает семечки. Просто сейчас она выглядит как человек».
Он был полон мифологического восприятия мира, парадоксов. Но читать не умел: всю жизнь шерстобиткой занимался. У него все легкие были шерстью забиты. Самая большая его жизненная драма была в том, что у него конфисковали шерстобитную машину, которую он прятал под кроватью. Он считал, что именно поэтому не стал миллионером. В своей повести «Танцуйте с нами» я рассказываю обо всей этой удивительнейшей семье.
И как произошло замужество?
У меня как раз тогда был любимый, который предложил такой выбор: или дедушка, или я. Он не мог слышать крики по ночам и так далее… Я выбрала дедушку. А когда дедушка умер – я уже училась в Литинституте – я поехала в Ригу на журналистскую практику. И там мы встретились с Сережей. Было много драматических историй, о которых не буду рассказывать.
Но там два раза за сутки меня хотели убить. Сережа за меня дважды заступился. Все это очень странно было, я даже спрашивала, не подстроил ли он это специально (смеется), потому что Рига – довольно безопасный город.
Сережа был на 12 лет старше меня: блондин, с большим носом, тяжелым подбородком. Брутальный тип. Но что совершенно заставляло забыть о его брутальности – это его взгляд. Совершенно незащищенный взгляд очень голубых глаз. Когда я это чучело привезла в Москву и показала маме, она просто осела и ничего сказать не могла: в ее картину мира существо с такой внешностью не вписывалось (смеется).
Сережа – это было что-то из ряда вон выходящее. И вот с этим из ряда вон выходящим существом мы прожили 42 года. Потом – дети. В 28 лет у меня вышла первая книжка. Потом я стала преподавать маленьким детям лепку, и это меня очень захватило.
Как изменилась Ваша жизнь с публикацией стихов вашей матери Инны Лиснянской в «Метрополе»?
В Советском Союзе мстили. Я была чудесной мишенью отмщения. НЕ покаешься – мы дочери все перекроем. Не будем ее печатать, не дадим ей жить, буквально.
Олег Попцов тогда вызвал меня в “Сельскую Молодежь”, чтобы я подписала бумагу против антисоветских выступлений мамы.
Он, кстати, потом стал спикером Ельцина. Люди-оборотни. От них следует держаться подальше. Что я и делала.
Как Вы стали педагогом?
Я сидела уже с большим пузом, в котором была Маня, что-то вязала, чтобы успокоить нервы, но это совершенно не помогало. Пришел редактор, который выпустил мою первую книгу, и сказал, что вязание мне не поможет, другое дело – написать рассказ о своей работе с детьми для нового тома, который он выпускает. Я долго сомневалась, ссылаясь на тупость. Но все-таки взялась за дело. Очерк произвел впечатление. Ко мне тотчас обратилось издательство «Знание» с вопросом, не смогу ли я дополнить это до книжки. И потом они издали эту книгу «Освободите слона» количеством 600 тысяч экземпляров. Следующая книга «Лето на крыше» была издана тиражом 800 тысяч. В одну минуту я стала известна в кругах, где воспитывали так называемых проблемных детей. Парадоксально, что к моменту издания этих книг я стала педагогом нон грата, меня отовсюду выгнали. Но ко мне обращались люди со своими детьми и проблемами.
В итоге я сбежала со своими детьми в такую точку на окраине Юрмалы, в рыбацких поселках, где человека вообще нельзя найти. Про эти приключения и написана книжка «Лето на крыше». И вот я плыву в Балтийском море, ко мне подплывает крупная такая женщина и говорит: «Елена Григорьевна (буль-буль-буль), я вам привезла своего Сереженьку социализироваться». Сереженька остался у меня, а его мама поехала совершенствовать свое духовное состояние в какой-то монастырь. Потом так появились мальчик Эдик и мальчик Митя – в общем, собралась небольшая такая группка.
Снимала я со всеми моими и чужими детьми гаражное, по сути, помещение с «террасой» на крыше, у которой даже загородки не было. На нее вела трухлявая лестница. Это все, на что хватало денег. Туалет на улице, душа нет: собирали в бочку дождевую воду. И вот: Маня, Федя, дочки мужа от первого брака и «приемные» дети – мы все очень весело жили. За грибами, за ягодами, удить рыбу. Рисовали много. Гроздья винограда, чудищ всяческих. Я готовила на всех, стирала, мыла… А вот они разрисовывали гараж. Каждый на уровне своего роста.
Федя, сын, (Федор Макаров – основатель собственного Театра клоунады в Израиле – К.К-Ф) был такой тщательный, все детально вырисовывал – костюмы, персонажей… Его театр сейчас на эти детские рисунки похож. А Маня (дочь Елены Макаровой, художник, живет в Италии – К.К-Ф) – абстракция, быстрота, большие, мощные мазки! Наши шедевры потом хозяйка заклеила обоями.
Лена, есть ли у Вас критерий состоявшегося человека?
Это тот, кто не изменяет себе. Которого нельзя продать. Ни за деньги, ни за славу. Вернусь к своему детству. В интернате я была задушенная, во всех смыслах. А потом, когда я попала в больницу и встретила этих детей-инвалидов, с рождения прикованных к кровати, которые никогда не видели улицы, они просили меня все рассказывать очень подробно, во всех деталях. И я научилась рассказывать, рисовать словами: они спрашивали, как звенят бидоны, как сверкает снег…
Они помогли мне отточить способность рассказывать и способность лепить, потому что я хотела передать им образ вещей. Если бы меня спросили, без чего я деградировала бы как личность, я бы ответила: без ощущения нужности кому-то. Есть те, кому я нужна, мне это важно. Важно было и в детстве. Иначе я так не запомнила бы все, что связано с этими детьми.
Я учу детей фокусировать взгляд на вещах, которые ускользают от внимания – как кипение воды. Спокойная вода отражает. Вода кипит – она ничего не отражает. Можно поставить прозрачный чайник и наблюдать эти состояния воды: в этих состояниях заключено много философского смысла.
Когда Вы уехали из страны?
В 1990-м. Но поначалу я не думала, что уеду насовсем. Поехала как куратор выставки в Яд ва-Шем. Я всегда хотела уехать, но не могла решиться оставить родителей и друзей. У меня, в частности, был в Москве друг и учитель Владимир Павлович Эфроимсон, прекрасный генетик, автор статьи «Генетика альтруизма». Это он встал и сказал свои знаменитые слова после фильма о Вавилове в 1985 году, в Политехническом (привожу слова В.П Эфроимсона о Вавилове: «Я не обвиняю авторов фильма в том, что они не смогли сказать правду о гибели Вавилова. Они скромно сказали – «погиб в Саратовской тюрьме»… Он не погиб. Он – сдох! Сдох как собака. Сдох он от пеллагры – это такая болезнь, которая вызывается абсолютным, запредельным истощением. Именно от этой болезни издыхают бездомные собаки… Наверное, многие из вас видели таких собак зимой на канализационных люках… Так вот: великий ученый, гений мирового ранга, гордость отечественной науки, академик Николай Иванович Вавилов сдох как собака в саратовской тюрьме… И надо, чтобы все, кто собрался здесь, знали и помнили это…» – К.К-Ф:).
Я была близким другом этого потрясающего человека, и он столько дал мне, я стольким вещам у него научилась! У него в записных книжках на каждой странице был мой адрес, чтобы со мной связались, если с ним что-то случится. Он написал 60-страничную рецензию на мою книгу «В начале было детство». Владимир Павлович считал, что я открыла новую страницу в педагогике и педагогическую генетику, и должна и дальше этим заниматься.
Что такое «педагогическая генетика»?
У него была такая идея, что совесть и нравственность заложены в генетическом коде человека. В своей статье «Генетика альтруизма» он исследует, как формировался этот эволюционный механизм. Владимир Павлович сидел 15 лет в самых страшных лагерях. Он воевал. Он был человеком с выбитыми зубами, со сломанной жизнью. И несмотря на все это, он считал, что нравственность и совесть – вещи, которые в человеческой природе находятся на уровне генетическом…
Он говорил мне: «Еленочка Григорьевна, вы знаете эту даму с мягким знаком на конце? Именуется совесть. К сожалению, мало кто ею пользуется». Я спрашивала его: «Ну зачем, едва вернувшись, Вы написали статью о Лысенко, за которую Вас опять арестовали!». А он отвечал мне: «Еленочка Григорьевна, я дистиллированный трус, но я не переношу неправды!».
Я потому и не уезжала, что мама, папа, Семен Израилевич и Владимир Павлович были центральными…
…опорами Вашей жизни?
Нет, скорее это я была их опорой (смеется). Владимир Павлович не верил в бога, он считал, что все непознанное – то, что невозможно исследовать эмпирически – мысли человека, пока он не умеет говорить, его сны и так далее – это всего лишь невозможность науки пока найти эти связи.
Однажды он рассказал об одном разговоре какого-то студента с Мичуриным, при котором сам присутствовал. Мичурин считался абсолютным атеистом, но когда вопросы студента завели его в полный тупик, он ответил: «Это все Бог, батенька!». И студент чуть на пол не упал от неожиданности.
А как Вы считаете?
Я не знаю. Не могу определиться. Я не принимаю жизни всерьез, потому что не знаю, как она устроена. Все существует одновременно и абсолютно произвольно. Гомер, Терезин, Фридл, мои родные, все это, включая даже тебя, существует одновременно, и иерархии я не выстраиваю. Вот сегодня я посмотрела оригиналы Рембрандта, и они тоже вошли в мой контекст, который сам вот так у меня выстраивается всю жизнь…
Как призошёл Ваш окончательный отъезд?
В один из своих приездов в Прагу я встретила Билла Гросса, коллекционера юдаики из Тель Авива. Он увидел, как я перерисовывала детские рисунки из Терезина в Еврейском музее Праги, и спросил: «Это так трудоемко, может, это можно просто перефотографировать?». Я объяснила, почему все это копирую вручную. К тому же заказать копии стоило недешево.
Он дал мне 500 долларов и сказал, чтобы я заказала копии всех рисунков. Я заказала, а сдачу оставила в его отеле. Потом он позвонил и принял участие в моей судьбе. Помог с переездом в Израиль. Это он пошел в Яд ва-Шем, нашел спонсоров и договорился, чтобы привезти в Москву выставку, посвященную Фридл. И вот, по диппочте было отправлено 220 рисунков детей и 20 её картин. Так я и попала в Израиль.
Как в Вашей жизни появилось страшное гетто Терезин и австрийская художница Фридл?
Это было в первую очередь связано с детскими рисунками. Свободные композиции детей в концлагере – как это? Откуда? Почему? Пришлось заняться исследованиями.
Я говорила с множеством людей, переживших концлагеря, многие из которых были учениками Фридл, перевела тысячи страниц подлинников документов – стихов, написанных в этом лагере, дневников, писем. Я читаю по-чешски. Читаю на иврите. Тонны текстов. Я написала об этом несколько книг (Елена Макарова написала на тему гетто Терезин более 30 книг, статей, монографий! – К.К-Ф:). По моим исследованиям написали и защитили массу диссертаций по всему миру, а вот у меня самой никаких ученых степеней нет (смеется).
Елена, расскажите о себе в Израиле, как Вы там себя чувствуете?
Я себя очень хорошо там чувствую. Он мне нравится смешением нового и старого, своей глубиной… Верхи и низы очень сильно разнесены. Исторические наслоения невероятные. Слоеный пирог Времени. У меня подруга раскапывает сейчас город Давида, и там раскопки на десятки метров уходят вглубь. Город стоит на камнях и черепках, относящихся ко времени Первого храма, на каменных ядрах баллист Македонского, и так вверх и вверх, до поверхности, на которой живем мы…
Я очень люблю Израиль. Мне там хорошо.
Послесловие. Через несколько дней, когда Елена Макарова уже улетела в Нью-Йорк, на большой курс арт-терапии, который там проводила, я прочла книгу ее переписки с матерью, поэтом Инной Лиснянской. Это удивительная книга. Хроника судеб на разломе эпох. Искренняя исповедь людей, для которых Окуджава, Войнович, Ахмадулина, Анастасия Цветаева, Аксенов, Битов, Чуковский, Искандер, Арсений Тарковский – это просто имена друзей!
Два необыкновенно одаренных, сложных, интенсивно мыслящих и чувствующих человека – мать, преисполненная неизбывным чувством вины, редко выходящая из дома и живущая в России 90-х в постоянном ожидании апокалипсиса, и дочь – сменяющая за неделю по нескольку стран, исследующая апокалипсис, который когда-то уже случился…
Елена пишет матери о мире, который та не видит из Переделкина. Как в детстве, когда в палате инвалидов Елена описывала мир за стенами больницы детям, прикованным к кровати.
Книга полна стихов, глубочайших мыслей, великолепных разговоров – от приблудившейся кошки, становящейся вдруг фактом поэзии – до образа времени, души и искусства: воды спокойной и воды бурлящей. И еще – в этой книге очень много любви:
«Нет, слуха твоего не оскорблю
Тем оправданьем, что с пути я сбилась,-
Все это ложь. Я так тебя люблю,
Как дочерям заласканным не снилось.»
И, поговорив с Еленой, я иду к метро по Трафальгарской площади, полной разноплеменного люда; иду мимо каменных львов, внушающих незыблемость миропорядка, мимо жонглеров, “живых статуй”, музыкантов, полицейских, голубей и вдруг начинаю видеть правоту ее мировосприятия: нет иерархии вещей по важности для столь короткого нашего человеческого бытия, вместившего в себя и все предыдущие века, и сейчас.
Голубь взмывает ввысь и садится на голову адмирала Нельсона.
Все существует одновременно.
Все одинаково важно.
И вспоминаются стихи Инны Лиснянской:
«Жизнь гибкая – и свой же локоть
Достала пересохшим ртом
На кухне времени, чья копоть
Упругим взвинчена винтом
В густую мешанину неба,
Сейчас похожего на борщ.
Макай в него остаток хлеба
И лба высокого не морщь».