Наталья Югонсон » Ср янв 28, 2015 7:26 am
Elena Makarova
Мамина речь на вручение премии, 1999 г.
ИННА ЛИСНЯНСКАЯ
РОСКОШЬ ПРОСТОТЫ
Многоуважаемое жюри, президент солженицынского фонда Наталья Дмитриевна, почитаемый всем моим существом Александр Исаевич, господа. Позвольте выразить мою благодарность, которую можно измерить разве что длиной моей жизни. Судьба меня не баловала, и сегодня я праздную час, говоря строкою Ахматовой, — Победы моей над судьбой. Дожила я до первой, самой для меня почётной премии — премии Александра Солженицына. Эта премия крайне ответственна, ибо даруется из гонораров Солженицына за «Архипелаг ГУЛАГ», — за этот памятник невинно осуждённым и убиенным, воздвигнутый из вечно живых слов.
У меня есть строка: «Беда под силу мне, а радость не в подъём». Не знаю, что случилось бы со мной, если бы мне была оказана такая честь, скажем, лет двадцать или десять тому назад. Наверное, от радости и ответственности мне не в подъём была бы шариковая ручка, я опасалась бы коснуться пером тетради. Но сейчас, когда мне семьдесят, и почти всё, что могла, я, как мне кажется, уже написала, я не боюсь. И даже могу безбоязненно оправдать своё существованье на земле тем, что с тринадцати лет жила, следуя первому Псалму Давида. Конечно, на путь грешных я вставала, но не ходила на совет нечестивых и не сидела в собрании развратителей. Помню, как прочтя «Жить не по лжи», восходящее к этому Псалму, я возликовала: не хожу на собранья, не голосую, не лгу, — минимум, что предложил Солженицын в условиях несвободы человеку, чтобы человек остался порядочным, я соблюла. Но так ли это?
Я не только впервые в жизни получаю премию, не считая двух журнальных, но впервые в жизни выступаю с речью. Свои нехитрые мысли я буду перебивать своими же стихами. Я дерзнула пойти на эту нескромность не для того лишь, чтоб не читать стихи отдельно, а чтобы объяснить некоторые мотивы моего стихотворчества и даже разоблачить себя. В 59-м году Твардовский предложил мне от «Нового мира» командировку, куда захочу. И я, южанка, выбрала Север: Хатангу, остров Диксон, Енисей, города и селенья на Енисее. И вот тут-то я и ступила на тропу грешников. Самозащитно позволила себе забыть, что хожу не просто по слегка оттаявшей мерзлоте, а по костям гулаговцев. Я позволила себе забыть и написала цикл пейзажно-романтических стихотворений типа: «Гудит над Арктикой антенна — единственное деревцо». Таким образом, не куря фимиама советской власти, я его постыдно воскурила. Описать, как олени щиплют ягель, и забыть, что под этой травой — для стихотворца умолчание, равное лжи, и непростительный грех. Само понятие блуда, греха, особенно если речь о женщине, в наше время изменилось, приобрело несколько иное значение. В 72-м году от лица Магдалины я написала стихи, в которых попыталась искупить свой грех и, быть может, не только свой.
Напрасно выбили
Из рук моих вино!
Я чашу гибели
Пригубила давно.
И не цыганская
Влечёт меня гульба,
А каторжанская
Мерещится тропа.
Средь снега вешнего
На третью на зарю
Я обрусевшего
Христа на ней узрю.
Магдальским мирром
Здесь не пахнет и в жару,
Оленьем жиром
Я ступни Ему натру.
Власы распустятся,
Прильнут к его ступне, —
Ужель отпустится
Моё бесовство мне,
И с успокоенным
Я упаду лицом,
Когда конвойные
Прошьют меня свинцом?
Есть литераторы, которые утверждают, что словесность, в особенности изящная, должна пребывать вне гражданственности, так сказать — над схваткой — даже у бездны на краю. Понятно, что это реакция на соцреализм. Кстати, справлять поминки по советской литературе более чем смешно. Не было советской литературы, а был призрак, который бродил из книги в книгу, под разными фамилиями, но с одним лица общим выраженьем. Как можно справлять поминки по мнимости? Разве мы по ней скорбим? Не было советской литературы, а жила в эпоху советской власти, властью этой убиваемая, попираемая, загоняемая в подполье, изгоняемая из отечества и не пущаемая на родину, великая русская литература в лице Гумилёва и Манделыштама, Платонова и Зощенко, Ахматовой и Цветаевой, Булгакова и Гроссмана, Пастернака и Заболоцкого, Набокова и Зайцева, Клюева и Шаламова, Замятина и Ходасевича, Бунина и Бродского. «Я список кораблей прочёл до середины», — сказал Манделыдтам. А я сейчас назвала, видимо, половину флотилии ярко светящихся имён русской литературы, правда? Назвала вразброд, не соблюдая ранжира и грузоподъёмности и к тому же не придерживаясь хронологии. Но к чему мне здесь хронология? К чему, если эти имена — часть славной флотилии русской словесности нашего века, вместе с веком уходящая в третье тысячелетие. Вот по ним, ушедшим из земной жизни, уж никак нельзя справлять поминок. Они живы в сознании и в обиходе читателя. Да я бы в свой праздничный день и не вспомнила о поминках, если бы не попытки некоторых поминающих заодно устроить похороны традиционного слова.
Сейчас Россия переживает острый кризис, экономический и политический. По моему слабому разумению, этому кризису предшествует кризис творческой мысли. Это нам известно по нашей же многострадальной истории. Кризис мысли сказался и в том, что многие из нас, далеко не худшие литераторы, на первом гребне перестройки провозгласив поминки по несуществующей литературе, выдвинули термин «другая литература» уже не как альтернативу соцреализму, а как противостояние всей традиционной словесности. Алкая нового, запамятовали (перефразирую Чехова): не всё, что ново, талантливо, но всё, что талантливо, ново. А новое, как, например, поэзия Бродского, становится жизненосным сосудом в организме традиции.
Да и что есть другая литература? Никакой другой литературы, кроме русской литературы, у нас нет и быть не может. По простой причине: каждый Божьей милостью творец — всегда другой по отношению к писателю-современнику или соседу по времени. Гоголь другой по отношению к Пушкину, Достоевский другой по отношению к Гоголю, Лев Толстой — по отношению к Достоевскому, Набоков — по отношению к Толстому, Солженицын — по отношению к Набокову. У каждого из этих других своя содержательность, а значит, и форма, музыка слова, то есть предмет и способ его называния. Это и есть суть традиции. Первосоздатель, творя нас из глины, вдунул в неё душу, состоящую из мысли и чувства, вдохнул в нас Себя. По отношению к Богу, начиная с Адама, давшего вещам имена, каждый, наделённый Божьим даром, — второсоздатель гармонии. А ищущие лишь дисгармоническую музыку хаоса не второсоздатели, не художники. Но что интересно — отрицатели традиционного слова без этого слова обойтись не в силах и питаются им, образуя центоны или формальные пустоты. Их борьба с традицией напоминает богоборчество. Но богоборец всё-таки не атеист, ибо нельзя бороться с тем, чего нет. Поэтому богоборцы не безнадежны. И, к счастью, самое молодое поколение уже отказывается от ёрничества и начинает заниматься развитием традиционной словесности, а не переиначиваньем, к примеру, Пушкина вот на эдакий манер. Импровизирую: Зима. Никто не торжествует, никто не обновляет путь. Русский писатель, болеющий за судьбу своего народа, не может не откликаться на злобу дня, он ищет, как обновить путь, ища и ошибается, ведь не Бог, но всё же намечает дорогу Исхода. Такой писатель не злободневен, а добродневен.
«Теперь у нас не то в предмете» — эта строка из «Евгения Онегина» очень подходит к текущему дню, который мы, пишущие, упустили в запальчивых поисках другой формы в убыток содержанью. Я должна пояснить своё понимание другой формы, обновляющей традиционный путь, хотя бы на одном из примеров. Ахматова искала для «Поэмы без героя» новую музыку, чтобы вдохнуть в неё ясное для Ахматовой содержание исторического времени и текущего дня. Но счастливо найденная музыка в свою очередь начала диктовать поэту тайнопись, литературные реминисценции, цитатность, предвосхищающую центонность, наконец, герметичность. Эта ахматовская чудесная вещь в себе — уже не её открытый «Реквием». Формальную новизну «Поэмы без героя» и стали развивать многие вослед идущие стихотворцы. Но, восприняв скупо перечисленные мной новшества, словно бы забыли о новой, о другой содержательности, без которой невозможно движение времени и традиции. Да, теперь у нас не то в предмете. Я в своих бедных попытках обновления традиционного пути нередко приходила в отчаянье. В 89-м я записала стихотворение, показавшееся одному из немногочисленных моих друзей декларативным бредом, — дескать, нет видимых причин к такому предчувствию. Вот оно:
Я пишу никому, потому что сама я никто,
Я пишу никуда, потому что сама я нигде,
А как вспомню про страх и про совесть, про это и то, —
Пузыри на воде, пузыри, пузыри на воде...
И в смятенье терзаю видавшую виды тетрадь:
Неужели опять кто-то трубку закурит в Кремле,
Ну а мы в табачок да и в дым превратимся опять, —
И пойдут пузыри по земле, пузыри по земле...
Что ответит бумага на этот вопрос непростой?
Ничего. Ей неведом ответчик, неведом истец,
Не поймёт, почему, как невесту под белой фатой,
И сегодня старуху-идею ведём под венец,
А как станет вникать — удивительно, чёрт побери! —
Пузыри в небесах, пузыри в небесах, пузыри...
Как же быть? Остается уповать на Господа! Существует рифмованная русская пословица «Во времени подождать, у Бога есть что подать», но есть и такая: «Богу молись, а в делах не плошись». Соединить бы в своём сознанье хотя бы две эти народные мудрости, они помогли бы найти нам Исход и Воскресение.
У любого народа время художественной литературы начинается с устной народной поэзии. Я думаю, что русская литература началась с пословиц и поговорок. А ещё мне сдается, что Ломоносов, создавая русскую версификацию на основе немецкого стихосложения, использовал богатые закрома сочных пословиц и поговорок северорусской деревни, откуда сам вышел.
Что ни пословица, то притча, — отмечал их собиратель Даль и приводил слова Пушкина: «А что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей, что за золото! А не даётся в руки, нет!» Но Пушкину эта роскошь простоты и золото смысла давались. И в нашем столетье Пастернак, отдавая дань поговорке, например — «Жизнь прожить — не поле перейти», мечтал впасть, как в ересь, в неслыханную простоту. Но почему — как в ересь? Ведь о простоте поэтического высказыванья не скажешь: простота хуже воровства, а скорее вспомнишь пословичное изречение Амвросия Оптинского: «Где просто, там ангелов со сто, а где мудрено, там нет ни одного».
Спасибо вам всем, кто пришёл сюда разделить со мною Победу мою над судьбой. Я вот ещё задумалась над второй частью формулировки высокого жюри насчёт сострадания в моём стихотворчестве. И пусть я вам покажусь хвастуньей, да что греха таить, так оно и есть, нашла, нашла в своей книге строфы, сострадающие судьям и преследователям, которые тоже часть нашего народа. Это стихотворенье написано в 81-м, когда мы с Семёном Липкиным подвергались гонениям.
Как странно думать, что на главной площади,
В родильных и в смирительных домах,
В смирительных, куда меня вы прочите,
Одно и то же время на часах.
И я твержу вам, точно заведённая:
Кто прав всегда, тот никогда не прав!
И мечется душа уединённая,
От времени всеобщего устав.
В испарине мой лоб и щёки впалые,
И на погибель мне и возглас мой:
Ах, судьи мои злые, дети малые,
Задумайтесь над собственной судьбой!
Рот закушу до самой чёрной алости,
Моё молчание — моя броня.
Не мучайте меня — умру от жалости,
Мне жалко вас, не мучайте меня.
Если есть ещё одна минута для моей затянувшейся речи, то позвольте мне прочесть одну из моих стихотворных молитв.
Возьми меня, Господи, вместо него,
А его на земле оставь!
Я — легкомысленное существо,
И Ты меня в ад отправь.
Пускай он ещё поживёт на земле,
Пускай попытает судьбу!
Мне легче купаться в кипящей смоле,
Чем выть на его гробу.
Молю Тебя, Господи, слёзно молю!
Останови мою кровь,
Хотя бы за то, что его люблю
Сильней, чем Твою любовь.
Ещё раз — огромное спасибо.